В сердце маленьком горе бездонное…

Над облезлыми садами, над камышовыми крышами и над полем ползет дымок, пахнущий порохом и грязью. Февраль совсем раскис, будто поменялся с мартом местами. Низкие мохнатые облака просыпают на землю крупку вперемешку с дождем.

Ненастье укутало весь мир в зябкое рядно промозглости. На линии фронта творится что-то невероятное. Там сплошной гул из выстрелов и взрывов, похожий на раскаты грома. А у нас тут из оконных рам стекла вылетают и разбиваются о завалинку. Двери вот-вот сорвутся с петель, дрожат, как в лихорадке, звеня щеколдой.

Мы уже второй день живем в хате. «Квартиранты» небольшими группами, устало переставляя облипшие черноземом сапоги, отходят в сторону Мироновки. От одной группки отделился солдат и идет к дверям нашей хаты, сняв с плеча автомат и взяв его на изготовку.

— Теперь – все, — трагически прошептала бабушка и прижала меня к себе. С другого боку прильнула мама.

Немец вошел в хату и, откинув капюшон плащ-накидки, спросил, обращаясь к бабушке:

— Матка! Вассер, пить вода ист?

— Есть, есть вода, — угодливо, чуть заикаясь, прошептала бабушка, отстранив меня. Повела немца в сени, где стояло ведро с водой.

Мы с мамой бросились к окну. Через минуту немец вышел на крыльцо и, остановившись, сказал бабушке:

— Это катьюш пук-пук, бах-бах! Земльйа горел, окоп циттерн, дрожаль… Гитлер капут, матка! Их шнель, шнель, драп-драп Германия. Их пионир. Фарштейн? Рот фронт – понималь? Хотель вассер… Их пионер!

— Пионер, пионер, — кивает бабушка в знак согласия.

Когда немец ушел, она, войдя в хату, сказала:

— Ишь ты, изверги, проклятые богом и людьми! Теперь все они пионеры. Впору галстуки повязывать! Сверхчеловеки. Тьфу! Ну, да слава те, Господи, пронесло – хат еще не жгут.

Под вечер фашисты уже по-настоящему драпали, теряя в грязи сапоги. А когда стемнело, миллионы трассирующих пуль заиграли над нашим селом. Они летели со стороны полей колхоза «Звезда», откуда наступали наши. Мы все трое, млея от страха, забились в самый дальний угол хаты – в закут между печью и стеной, набросив на себя тряпье, которое имелось под рукой.

И вдруг, как-то мгновенно, хата перестала дрожать, притихли двери, стало тихо-тихо. Казалось, что глухота заткнула наши уши. Я попытался выбраться из-под тряпья и посмотреть, что же делается на улице, но мама не пустила, прижав мою голову к своей груди. Бабушка шепчет молитвы, прося всех святых отвести беду от нас и нашей хаты.

…Осторожно ступая и оглядываясь, мы все вышли за угол хаты, где и расселись на завалинке, вдыхая свежий воздух февраля.

За речкой Базавлук, в селе Ивановка был слышен рокот моторов, потом лязг траков и неясная речь.

— Кто знает, наши это или немцы? – беспокоилась бабушка. – Моторы гудят, правда, не как немецкие.. Но поди пойми по моторам…

И тут донеслось раздельно и ясно:

— Васька… — последовало «трехэтажное» выражение, — Где баян?

— Наши, голубчики, — всплеснула бабушка в ладоши, — наши! – и заплакала от радости.

На улице ворчали «тридцатичетверки», стрекотали мотоциклы, слышалась родная русская речь. Во всех дворах – бойцы с красными звездочками на шапках и черными погонами на плечах облипших грязью шинелей и телогреек. Солнце разбросало облака, ветер сгреб их, будто валки сена в копны, и погнал за горизонт. Кругом были радостные улыбающиеся лица. Солдаты пели «Катюшу», а «синенький скромный платочек», вырываясь из баяна, плыл над селом, как дух неведомого ранее волшебства обновления.

Я не отходил от солдат. Они угощали меня белым с просинью сахаром и хлебом. Пахучим и вкусным, а был он пополам с отрубями.

Вкус небогатого солдатского пайка испробовали и мои друзья – Гринька и Катеринка.

— Вкуснотища! – говорит Катеринка, потягивая перед собой руку с поднятым кверху большим пальцем…

— Не ешь много, а то отравишься, — поучал Гринька. – В хлебе есть яд… Особенно после голодухи.

— Без хлеба умирают, — противится Катерина, — с хлебом же еще никто не умер.

— Посмотрю я, как твоя мать побежит за знахаркой бабой Халявихой… Дурра! Возьми лучше мой сахар и соси потихонечку, пока брюхо привыкнет к доброй пище.

Поупорствовав, Катерина не стала есть много хлеба, а только жадно лизала кусочки сахара, которые поровну мы с Гринькой отдали ей.

Кое-где за селом и в селе на раскисших дорогах стоят увязшие в грязи немецкие автомашины, в большинстве своем крытые и взятые под охрану нашими войсками.

Но то, что в них находилось из обмундирования и продуктов, к обеду было растащено сельчанами до последнего куска тента…

Пополудни прилетела и закружилась над селом ненавистная «рама». Она крутила «бочки», пикировала, свечкой взлетала вверх, оглашая округу противным воем, который вызывал ноющий страх под ложечкой. Солдаты на нее не обращали никакого внимания. Спокойно занимались своим делом: вылавливали в колхозных конюшнях не успевших удрать фрицев, чистили оружие, стояли длинной цепочкой возле походной кухни с котелками, рассказывая смешные анекдоты.

— Ну и надоедливая! – потерял терпение один из солдат и, сняв с плеча винтовку, несколько раз выстрелил по «раме». Его поддержали – дружно и прицельно залпом обстреляли ее, после чего «рама», спикировав, убралась ко всем чертям.

Утром солдаты покинули село. Я вышел во двор и удивился невероятной тишине.

Почти три года квартировала в нашей хате солдатня всех стран Европы. Почти четыре года мы ютились в летней кухне и в погребе… И вот – никого. Еще вчера здесь было так весело, шумно, а сегодня – пусто, как в бочке без воды. Неожиданно из-за садов вынырнули самолеты – я даже успел сосчитать: их было семь. А наши-то ушли вперед…

От близких взрывов земля в погребе осыпалась, а тело мое дрожало. Рев моторов висел над землей, будто огромный валун. И вдруг он сорвался с места и с шальным свистом устремился вниз. Застонала земля, качнулась морской волной, вынося погреб на самый свой гребень и, встряхнув его, изо всей силы швырнула в какую-то бездну. Я лежал на мокрой холодной глине, оглушенный, наполовину засыпанный. Меня подкидывало, встряхивало, переворачивало до тошноты. Но думал я только об одном: придут фашисты – отберут сухарь, который накануне подарил мне усатый седой солдат. И я руками рыл осыпь, чтобы глубже врыться в землю, срастись с ней, пока наши не отгонят фрицев подальше.

Когда все стихло, я не поверил тишине. Не спеша, боязливо поднял голову, ощупал сухарь… Закрывая квадратную дыру лаза, чуть белела подушка, а там, где она легла косо, ярко-синее небо врезалось острым треугольником в черноту погреба. И в том треугольнике качался красный заплаканный глаз комнатного цветка.

Бабушка, мама и я вылезли из погреба. Село горело, столбы дыма тянулись в спокойное небо к солнцу, затмевая его. И тут с запада снова показалась черная стая. Я сжал кулаки и в беспамятстве закричал:

— Где ты бродишь, ночь?! Укрой же нас!

Иван ГАЖИМОН.

В сердце маленьком горе бездонное…

  1. Ирина :

    Настанет новый, лучший век.
    Исчезнут очевидцы.
    Мученья маленьких калек
    Не смогут позабыться.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *